Новости

Лестница в Небо

За окном класса яркий солнечный свет, вороний грай,
колокольный звон. А тут тихо. Идет урок, в чем-то такой же,
как во многих школах. И не такой: ни в одной школе, кроме
этой, не учат латынь, гомилетику, литургику. Не носят такой
формы: черные брюки, черный китель. Называется эта
школа духовной семинарией.
Долгие годы мы обходили ее суеверным молчанием. Она
была и как будто не была в нашем мире. О ней говорили
полушепотом. На тех, кто переступал ее порог, смотрели
с недоумением. Но более всего в отношении к этой школе
проявилось невежество. Что я знал о ней?

semi1


ДЕНЬ ПЕРВЫЙ. ПЕРВЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ
На лицей непохоже. Утренний молебен в половине шестого. Идеально заправленные постели. Подшитые белые воротнички. В восемь завтрак с молитвою до и после, с девяти до половины третьего уроки, потом обед, самостоятельная подготовка, послушания, хор, ужин с чтением вслух, вечерняя молитва и в одиннадцать отбой. Правда, есть каникулы, праздник, в воскресенье показывают кино... Но первое впечатление— грех жаловаться на заорганизованность светской школы.
В коридоре поговорил с семинаристами, спросил, на что похожа семинария. Один, после армии, сравнил с «учебкой». Но это не то, добавил, «здесь нет казармы».
Не похоже и на казарму. Чертоги с лепным убранством семнадцатого столетия. Мраморные цветные полы, на стенах каотины. По утрам девушки в белых халатах разносят живые розы.
Ровно в девять звенит звонок, по старинной витой лестнице http://decostile.ru спешат опоздавшие. Помощник инспектора — из тех, кого студенты весело именуют «пиджачным сословием», сверяет часы. «Уже минута прошла,— строго говорит он.— Уже две минуты». То ли преподаватель, то ли студент с пухлым профессорским портфелем, приподнимая подол рясы, торопится, перешагивая ступеньки. Помощник инспектора вздыхает ему вослед. Тот же помощник или сам инспектор (лицо тут не циркулярное, а воспитательное), остановившись в коридоре, о чем-то сердечно беседует со студентом. Не казарма и не лицей — духовная школа.
Она состоит из двух: средней специальной — семинарии и высшей — духовной академии. Еще есть ученый совет и что-то вроде аспирантуры, присуждающие звания доцента и профессора, степень магистра и доктора богословия (кандидатом можно стать и на студенческой скамье). Учатся около шестисот молодых людей от семнадцати лет и старше. Сто девушек в регентской школе готовятся стать дирижерами церковных хоров. Девятьсот человек — заочники.
Прием сюда за пятнадцать лет увеличился втрое. Я опоздал — приехал бы раньше, увидел приемные экзамены. А так только объявление при входе: «Поступающие в 1-й класс должны хорошо читать по-славянски и грамотно писать по-русски. Требуется твердое и осмысленное знание наизусть следующих молитв...» Я насчитал двадцать шесть. «Это не главное»,— заметил инспектор семинарии отец Венедикт.— «А что главное?» — «Священник это не профессия»,— улыбнулся он.
Потом я не раз слышал это от других. Мне говорили, ожидая, что это понятно, само собой разумеется, в этой ли школе, в других — самые
блестящие знания и способности недостаточны. Человек может много знать и уметь, но если у него в душе нет бога... Или вопроса, как у Льва Толстого: «Телеграфы, чтобы передавать что?.. Книги, газеты, чтобы распространять сведения о чем? Железные дороги, чтобы ездить кому и куда?.. Больницы, врачи, аптеки для того, чтобы продолжать жизнь, а продолжать жизнь зачем?»
Поэтому вступительные экзамены — это не молитвы. Скорее неделя перед ответственным решением, которую проживает абитуриент, погружаясь в жизнь духовной школы с ее дисциплиной, ограничениями, службами, книгами, общением. Это предшествующие недели и месяцы жизни в сообществе, дающем рекомендацию далеко не каждому. Наконец, это четыре обязательных собеседования, индивидуальных, один на один, которые проводят с каждым поступающим ректор, проректор, инспектор, старший помощник, выявляя не столько знания, сколько то, что имел в виду один профессор технического вуза: «Может быть, отменить экзамены? — размышлял он.— Давать свободные сочинения: почему ты сюда идешь? Зачем? Интегралам-то мы научим...»
Вот почему, думаю я, здесь почти нет случайных людей. Практически нет отсева. Нет профнепригодных в том смысле, который некогда вкладывался не в службу, а в служение. Тут учатся не ангелы. Но полагать, что идут за карьерой, баснословными доходами, по меньшей мере наивно. Восемь лет напряженнейшего учения. По распределению храм божий далеко не всегда на центральной усадьбе. Стипендия семинариста (на всем готовом)— пятнадцать рублей в месяц.
ДЕНЬ ВТОРОЙ. УРОКИ
«Вы вольнослушатель?» — спросили меня студенты первого курса.— «Вроде этого».— «Мы вашу сумку положили на стул. А то... отец Феофилакт строгий».
Класс как класс. Столы, стулья, доска, мел. В углу икона, в центре кафедра.
В ходе лекции начинаешь относиться с уважением к Яну Амосу Коменскому. Классно-урочную систему он придумал триста лет назад. Что ее будут использовать для всеобщего среднего, предполагал навряд ли. Но в иных условиях она работает и сегодня. Во всяком случае, в духовной школе ею пользуются умело.
Обучение самое традиционное: пара лекций, перемена, снова пара. В семинарии опрос, отметки. Домашнее задание. Нельзя сказать, чтобы методикой здесь совсем не интересовались. Но главный вопрос педагогики для себя тут я сформулировал в виде «троицы»: Кто учит? Кто учится? И чему?

Для того, чему учим мы, скажем, в средней школе, многое действительно не нужно. Если бы можно было передавать информацию, минуя родной язык, может быть, и его в школе не было. С этой точки зрения не очень понятно, зачем — древнегреческий, латынь, древнееврейский, церковнославянский, русский, английский, немецкий, французский... Книги в библиотеке академии на ста языках. «И на всех читают?» — спросил я у отца Вадима.— «Нет,— признался он,— алтайского никто не знает».
Это не означает, что изучают все девяносто девять. Выбирают. Обязательны: один древний, новый и русский. Вероятно, этого достаточно, чтобы при желании овладеть другими.
Зачем нужен древний, я понял в 1-м классе на уроке... родного. Записывали предложение из тургеневских «Отцов и детей». Базаров говорит про себя, что на небо смотрит только когда зевает или хочется выругаться. «Ну, отцы мои,— спросил преподаватель,— как по-гречески человек?»
Я знал только «гомо сапиенс» будучи уверен, что этим исчерпывается человек разумный. Корня «гумус», то бишь земли, перегноя, не разглядел. А об «антропос» — тоже человеке, но устремленном вверх, просто не знал. Поэтому до такого вопроса вряд ли додумался: «Так есть ли Базаров Человек?»
Это не методические фокусы. Просто другой уровень культуры.
Не берусь судить, возможен ли он без логики, философии, литературы, искусства. Без риторики возможен. Ее нет в помине в духовной школе ни как предмета, ни как стиля преподавания. Лекции на редкость спокойные, даже суховатые. Это неожиданно: есть рясы, кафедра, молитвы, но нет театра. Никто не ломает комедии. Не рассуждает с пафосом о вещах, хоторые для человека столь существенны, что произносить всуе непозволительно. Нет догматизма. Это тоже странно: предмет «догматическое богословие» есть, а догматизма нет. Преподаватель ведет свою линию, не забывая о других. Ему могут возразить с места. Вежливо ответить: «Ваши аргументы чисто эмоциональные».
Вероятно, это тоже относится к культуре— умение спокойно обсуждать вопрос с разных точек зрения, корректно вести дискуссию. Те дискуссии, которые мы по привычке ведем с церковью, тут, кроме улыбки, ничего не вызывают. «Если бы бога не существовало, его следовало бы выдумать...» Эта цитата в школьном учебнике обрывается, отцы мои,— спокойно замечает преподаватель в 3-м классе семинарии.— А у того же Вольтера: «но смешно утверждать, что устройство мира не доказывает существования верховного создателя...»
Слышно, как где-то играют гаммы. Музыка здесь предмет обязательный с первого класса по последний. И в петляющих коридорах духовной школы слышишь то отдаленный хор, то вот эти гаммы на фортепиано, а то просто пройдет студент, напевая не светскую мелодию.
Кажется, тут единственное место в стране, где осваивают всерьез древнерусскую певческую систему. Растят басы, которыми некогда славилась Россия. Передать хоры, звоны я не в силах. Но урок может быть веселым: «Баритоны, почему четверть не делаете? От штампа никак не отойдете. Братцы, у вас же такой ход красивый! Ангельскими, без пер-
вых теноров, подобно херувимам... О, Валерка, а ты як це херувим!»
На переменку звенит звонок, не колокол, не колокольчик, с которым в мои школьные годы ходила по коридорам нянечка. Обыкновенный школьный звонок, электрический. «Не вздумайте у нас на лекции остаться,— предупреждает диакон с косичкой,— мы сами помираем со скуки».
Как и во всякой школе, тут есть проблемы. Включая знакомую: как учить в одном классе людей с разными способностями, с разным уровнем образования? А ведь тут сидят с очень разным — от школьного до университетского. Подавляющее большинство со средним, но оно тоже разное. Выпускники средних школ ряда регионов страны — в этом тут убеждаешься- воочию — элементарно безграмотны, делают ужасные грамматические ошибки, «ничего не знают по истории», как заметил преподаватель отец Василий. Это неудивительно: многие годы из школы выходят люди, не читавшие Карамзина и Ключевского, не ведающие, кто такие Борис и Глеб, чем обязаны Сергию Радонежскому.
ДЕНЬ ТРЕТИЙ. ОТЕЦ АРТЕМИЙ
Он молод, обаятелен, слегка ироничен. В нем есть какая-то пушкинская легкость. В недавнем прошлом — выпускник филфака, затем учитель одной из самых блестящих московских школ. Знаю, что оттуда у него это выражение, с которым он часто обращается к ученикам. «Друзья мои, это перед нами прямая речь. «Что есть смирение?» — вопросили мы старца. «Записали?»
Почему-то все время представляешь его в другом классе. Все то же самое: те же «друзья мои», та же улыбка, речь.
«Под смирением принято считать,— говорит он как будто не для меня, но и для меня тоже,— рабскую забитость, униженное состояние человека. Мы не рабы, рабы не мы. Мама, мыло, каша... Но между тем, как объясняют отцы пустынники,— замечает он уже без иронии,— есть такое дерево пустоцвет. Оно может быть роскошным, с обильной кроной, с устремленными вверх ветками, но пустое. А рядом — яблоня. И чем больше плодов, тем ниже ветви пригибаются к земле».
Говоря, он одновременно делает легкие наброски на доске, будто изображая на полях пером профили героев.
Потом мы прогуливаемся вдоль изгороди духовной школы, и он по моей просьбе рассказывает о себе, об этой школе и о той, номера которой просит не называть, потому что не хочет, чтобы огорчались, там ему в общем-то было хорошо. Да и какое значение имеет номер. Он преподавал в физико-математической школе, пока одна девочка не увидела, что он переступил порог храма.
•«И вот,— продолжает он,— мама бежит в школу и докладывает директору, что молодой, как говорили, «обаятельный» учитель зашел в храм. И ко мне приходит комиссия из роно. Урок, как мне показалось, был неплохим. Я был уверен, что та-
кого хорошего урока у меня еще не было. И вот меня вызывают к директору. И со знанием риторики говорят: «Много мы видели уроков и в каждом самом слабом находили здоровое начало. И сообща могли взрастить это начало, и получался учитель. А в данном случае такого мрачного впечатления, как на этом уроке, у нас никогда не было». Так он ушел из школы.
ДЕНЬ ЧЕТВЕРТЫЙ. СЕМИНАРИСТЫ

semi2
Форма на всех одинаковая, но у одного высокие каблуки, у другого тельняшка выглядывает из-под кителя. Ходят по одному или по двое — «тусовок» тут нет. И в то же время в лицах семинаристов есть что-то общее. Набрался смелости и спросил одного. Он усмехнулся и ответил неожиданно стихами Андрея Вознесенского: "Расформированное поколение, мы в одиночку к истине бредем...»
Его зовут Андрей Кураев. Худенький, небольшого роста, в круглых очках. С виду подросток. Бывший философ-аспирант первого года. Теперь снова... на первом курсе.
—  Может быть, время толкнуло?
—  Всякое время божье. Не в этом дело. Не в знак протеста мы здесь оказались.
Он уже несколько лет в этом лицее. Как попал? В университете выполнял комсомольское поручение — отвечал за атеистическую пропаганду. Каждое воскресенье студентов посылали в церковь вести наблюдения: сколько пришло народу, сколько молодежи, о чем говорят, к чему призывают. Если обнаружишь своих — отдельной графой... Так впервые оказался в храме.
Разными путями сюда приходят. Половина из нерелигиозных семей. Когда дома узнают о намерениях, обычно скандал, слезы. Бывали случаи, забирали в «психушку». В начале шестидесятых, когда закрывали церкви, на подходах к семинарии стояла милиция. Бывший семинарист, священник рассказывал: лесами пробирались, в подвалах жили. Приносишь документы в июле, а экзамены в августе — два месяца прячешься. Многие тогда решали: страдать, так за дело.
Андрей поступал уже в другое время. Это его свободный выбор. Как и почему он его сделал, я не спрашиваю. Среди семинаристов вообще не принято говорить на эти темы. Поначалу он тоже удивлялся, его это даже разочаровало. Здесь много неожиданного. Думаешь найти отшельников, а встречаешь нормальных «жизнерадостных», как выражается- Андрей, ребят. Потом тут в принципе немыслимо, чтобы одни семинаристы навязывали свои наставления другим. Словами выразить трудно, почему так. Одно мировоззрение, одни ценности. Живут на глазах друг друга. «Постепенно приходит понимание,— говорит он,— не по внешности одинаковые, мы внутренне одинаковые».
В его устах звучит странно слово «свобода». Он знает все ее философские определения, все стадии. «Ранняя стадия — это «свобода от», потом «свобода для» и -свобода во имя». К сожалению, на Руси чаще использовалась «свобода от». У Высоцкого: «Мне вчера дали свободу, что я с ней делать буду?»
Что-то он .читал мне и из Галича (наряду с Августином и Златоустом): «Я выбираю свободу Норильска и Воркуты...»
Я общался лишь с некоторыми семинаристами и не берусь делать обобщений. Но менее всего показалось, что это «темные», «одурманенные», «сломленные» или «корыстолюбивые» молодые люди. Сюда идут далеко не худшие, и об этом надо сказать прямо.- И выбор сделан не от безделья. Скорее в раздумье. В те недели, часы жизни, когда человек решается разобраться в себе, как бы уходит от обычных повседневных вопросов и сосредоточивается на главном. Что я? Для чего я? Зачем?
Но если подумать, кто оказывается рядом в эти трудные, переломные моменты жизни с молодым человеком? Отец? Учитель? Врач? Какие книги, какие события совсем недавнего прошлого помогали обрести духовную свободу, веру? «Вера — это не давление авторитета,— говорит Андрей,— я человек маленький, буду слушаться. Вера — это прорыв. Ни на чем не основанный, никакого детерминизма. «Когда над тобою лишь веры незримое небо». А не потому что зажали в угол доказательствами».
Говоря с ним, осознаешь: если что и проворонили, так это нравственную культуру. Может с этого вообще и началось отчуждение от культуры, обескультуривание, деформация воспитания. «У меня атрофировался орган, которым верят»,— заметил один писатель. Много ли думали об этих органах подрастающего человека — не пищеварения, а веры, надежды, любви, покаяния, целомудрия? Кажется, только Сухомлин-ский всерьез занимался этим, а его обвинили в христианстве. И кто обвинил? Хотя, думая так, ловишь себя на том, что нравственной культуры не хватает не у них прежде всего — у тебя самого. «Вы у Артемия были на уроке?— спрашивает Андрей.— Он в «Господах Головлевых» делает маленькую поправку: вместо того чтобы сказать: «Иудушка жаден», говорит: «Иудушка одержим страстью жадности».
Маленькая поправка... Но это и есть вселенная нравственной культуры. Иудушка не тождествен своей жадности. Раскольников не тождествен своему преступлению. Видеть в любом ученике личность. Верить в лучшее в человеке. Откуда все это?
«...Сталинисты здесь не учатся. Из общества «Память» тоже, хотя, казалось бы, церковное. Принес кто-то из ребят кассету с Васильевым. «Ну как ты считаешь, что это?» — «Это не то».— «Как же так, тут же факты».— «А на себя посмотрите,— говорю.— Вы послушали это., у вас что на сердце? Раздражение. А это не христианское чувство».
«Ересь в церковном представлении — ограничение. Вместо полноты истины — обрезание. Это как костюм надел, а он тут жмет, там висит. Либо истину подрезать до себя, либо себя до истины. Истина дается на вы-
В комнату, где мы философствуем, заходит сосед— веселый, напевает что-то. Меняет на кровати белье. Сегодня у них банный день. «Андрюха, тебе убрать? А что же вы так сидите, сходил бы за арбузом».— «Ты моложе».— «Старичок, ну сходи».— «Давай тогда до стипендии».
Сосед поставил электрический самовар и ушел. Обыкновенное студенческое общежитие, если бы не иконы на тумбочках. Иконы и книги.
«Нет, здесь передается не сумма канонов, а духовный такт, вкус. Транслируется ке столько знание, сколько строй души наставника, опыт духовной жизни».
«...Чему еще учит духовная школа? Она учит вниманию. Жизнь священника — это внимание к людям. Жизнь человека — внимание к себе. Почему, думаете, он в двадцать три года может быть священником? А он в себе ежечасно разбирается. И если научился себя видеть, сможет увидеть и других, даже совершенно не зная Фрейда, Выготского, Леонтьева:.. Не говоря уже о том, что современному человеку нужен просто ласковый взгляд; обращенный именно к нему — не поверх глаз, к иконе...»
Андрей надевает курточку— сходить за арбузом, а заодно показать Лавру, а то я так и уеду, ничего не увидев. Забыл как будто, что семинария в Лавре.
...Ясный день, блестят купола. Толпа экскурсантов. Андрей замечает, что особо престижных иностранцев водят монахи, а наших — даже не искусствоведы. Прочитала одну книжку и водит. Но он не осуждает. «Нельзя получить богословское образование, не пожертвовав судьбой».
Относится ли эта реплика к нему самому? Не знаю. Мне кажется, чтр есть какая-то потайная комната, которая и для него еще не до конца заполнена. Он говорит, что у каждого есть такая комната и каждый пытается чем-то ее заполнить: один работой, другой детьми, третий еще чем-то. Но все это временно. «Хотите, продам идею? — вдруг предлагает он.— Различие двух цивилизаций. Современная ориентирована на молодежь во всем — в моде, пропаганде. А прежняя — на старость. Ушла культура умирания. Старость была временем, когда пора о душе подумать. Помните, у Бальмонта: «День только к вечеру хорош, жизнь тем ясней, чем ближе к смерти...»
До заката еще не скоро. Мы успеваем купить на рынке арбуз и поесть в забегаловке неподалеку от семинарии пельменей— любимое блюдо Андрея «на гражданке». Успеваем осмотреть Лавру изнутри и снаружи, не открыточные ее виды, а откуда-то со старых переулков Загорска, похожего в этом месте на деревню — избы, сараи...
Я чувствую, что ему хочется не просто показать Лавру, семинарию, а навести какие-то мостки, чтобы, те, кому я буду рассказывать, посмотрели хотя бы чуть-чуть другими глазами на то, что здесь происходит, кто тут находится. А они такие же, не из другого мира, и так же думают, так же мучаются, так же ищут истину — на вырост.
Неделей позже я окажусь в одном из районов Нечерноземья и столкнусь с реальной жизнью тех, кто окончил семинарию и не окончил ее. И приду к выводу, что дело не в семинарии. Можно окончить академию, но жить далеко не по ее законам. А можно, будучи самоучкой, очистить от грязи храм, поднять развалины, выстроить, стоя на лесах, купол. Как рабочий, мастер. Человек духовного звания. Если он есть, если встреча ешь то здесь, то там, значит, за ним духовная школа. Она тут, она проглядывает из завалов.
Время     собирать     камни,     время строить.

phot

 

Анатолий ЦИРУЛЬНИКОВ Павел КРИВЦОВ (фото)

"Огонек" N5-1989

Поделитесь статьей с друзьями

Яндекс.Метрика Индекс цитирования